Свивались над рекой с рёвом снежные вихри, гудело от них в окрестных лесах, но омут берёг устоявшуюся в нём истому. Из придонных наслоений тины, заиленных камней, коряг вырывались пузырьки, летели и разбивались о лёд с сухим треском, умноженным толщей воды и льда.
Очутись летом плотица хоть на миг в этой ледяной духоте, в кромешных этих потёмках — сердце лопнуло бы со страха…
А сейчас в красноглазой рыбёшке через край плескалась радость: чуете, буря утихает? С разгона плотица бросалась из стороны в сторону, падала отвесно, чтобы взмыть вдруг вверх, и то вставала вниз головой, то подставляла льду бочок, словно лёд мог зажечь на чешуе слепящие зайчики.
Есть на воле солнце…
Кружили мальки. Окуньё — поодиночке крупные, стаями полосатая ребятня — рассекало омут.
Есть солнце, светит!
Общее возбуждение не разделяла щука, дряхлая развалина: бревно бревном лежала на мхах, и спина, и бычьи её глазищи обрастали оседающей мутью, илом, как мхом.
Плотица пронеслась, как перепрыгнула старуху. Эй, очнись, эй, порадуйся! И снова играючи перемахнула через неё.
Из-за обилия ключей, родников омут целиком не замерзал. В промоины гляделось небо, зауженное прибрежным крупнолесьем. Валил постоянно пар. От избытка сырости древостой поражался гнилью, мох облеплял кору, сучья, с хвойных лап висли сивые лишайники. Вдоль берегов бурелом… В омуте бурелом: сорвавшиеся с крутизны стволы, сучья создавали непролазные завалы, и в них скапливалась рыба на зимовье. Пескари и гольяны чёрно, в несколько рядов, устилали дно. Впотьмах оцепенело жались голавли, язи, оттирали рыбью мелюзгу от выхода подземных ключей. Теснота, давка…
Плотица уплыла к знакомым зарослям. Есть хотелось — по телу дрожь! Не поспела. Такая же, как она, плотичка-годовичок усердно рыла ил, мотаясь всем телом, дёргала корешок. Ах, противная! Налетела плотица, вырвала корешок у соперницы: моё… всё моё! Шмыг под камень. Сосала корешок, как леденец.
Яснела полынья. Обозначился правый берег — обрыв, истыканный норами раков. Проступили брёвна-топляки на дне, колодины, путаница коряг и валенок с калошей, в котором — это плотица знала точно — на зиму устроился старый рак. Тут и там в полосе света запоблёскивали блёсны, вонзившиеся крючьями в топляки.
Щука
Будто мошка к огню в ночи, к полынье льнула всякая мелюзга, толклась, пьянея от вольной, с запахом снежной свежести воды. Из потёмок вынырнула стая окуней: полосатые горбачи глушили мальков хвостами и, распялив пасти, глотали живьём, на ходу, всё в стремительном разбеге. Врезался в стаю чёрный, как головешка, окунь, цапнул ближнего сородича поперёк тела и понёс. К нему кинулся щурёнок, из молодых да ранний — окунь с перепугу выпустил добычу. Хап щурёнок — и полосатенького как не бывало. Оторопело топорщил колючие плавники чёрный окунь, шамкал безобразно широким ртом, как ругался…
Шум в омуте складывается из множества звуков: плавного течения, омывавшего берег, толчеи ключей, движения множества рыб, но больше всего из сопения, чавканья, хруста. Жировали, отъедались зимовщики, навёрстывая дни прошедшей непогоди, как дни вынужденного безделья и голодовки.
Взбурлила вода, колыхнулась: на глубину пала выдра. Спасайся, кто может! Окуни — врассыпную, врассыпную — мальки…
С шерсти выдры осыпались блестящие горошины воздуха. Обмерла плотица — не шелохнётся. Плоские в зелёном огне зрачки зверя скользнули по ней равнодушно. Щурёнку бы стоять — нет, шарахнулся, выдал себя. В броске выдра настигла его легко, подхватила и унесла в полынью. Плотица, от беды подальше, заскочила в ближайшую норку. Щёлкнули рачьи клешни: немного не дотянулись, а то расстригли бы пополам!
Из норы вон — чёрный окунь сторожит. От него в траву пряталась — достался тычок от мясистой толстой плотвы: куда, мол, затесалась, малявка. Её-то не обидит окунь… Выросла и задаётся, тетёха!
На дне плотица укололась о ерша — пырнул её колючками… С грехом пополам нашёлся укромный уголок возле топляка. Юркнула плотица к нему и обомлела: не топляк это — щука! Смыкала и размыкала дряхлая развалина медные крышки жабер, дремалось старухе. Тихонечко-тихонечко отплыла плотица ближе к отмели, притаилась под камнем. Нагулялась, довольно…
Занесло с верховий налимов. Мутно-пёстрые увальни нашли, что подходят им осклизлые коряги, утопшие колодины. Пузатый толстяк с усом на нижней губе принялся тереться о придонный камень, натужно выдавливая икру. Двое-трое налимов поменьше, мешая друг другу, поливали икру молоками. А узкий головастый налим полез набивать икрой рот. Насытившись наконец, отвалил и отдался течению.
Пахло от него ужасно. Еле-еле шевелился обжора: брюхо отвисло, с губ тянулась икряная слизь, как слюни. Гольяны подались от него в сторону. И старая щука брезгливо задвигалась. Разинула пасть старуха, словно бы зевнула, и… толстяк исчез. Исчез в щучьей глотке, будто и не бывало его в омуте!
Полыньи, промоины померкли. Сделалось холоднее. Разорванное стужей, рухнуло на лёд гнилое дерево с обрыва. Гул падения долго не затихал в воде, долго лёд змеился трещинами.
Раньше всех почувствовали опасность гольяны, последняя на зимовье рыбёшка. Густо набилось их в омут, в давке, в толчее и очищали они дно.
Щуку оставила дрёма. Заработали плавники, чаще смыкались и размыкались жаберные крышки, цедя воду. Старуха как бы разминалась да так поддала хвостом — в один мах пересекла омут и скрылась!
Занесло с верховий дохлого язя — на весь омут вонь. И пустились вниз по течению окуни. Затем рыба повалила валом — со всех зимовальных ям…
Плотичка рада не рада, что освободилось столько удобных стоянок, приискала себе укрытие под берегом, где бил подземный родник. К запаху она притерпелась. Задремала, и приснилось ей лето, пронизанная солнцем река, скот, забредший от жары в воду — много-много скота, он мутил воду, и некуда было деться от запаха навоза.
Родничок выбил ямку. Кустились водоросли. Мытые, чисто-начисто вымытые камушки устилали дно. Хорошо было плотице!